Categories:

Проклятье всей жизни Михаила Зощенко

Хандра душила его с самого раннего детства, и смех был единственным противоядием его ипохондрии, единственным его спасением от нее. Зощенко говорил, что ему отвратителен его иронический тон, что вообще он считает иронию — пороком, тяжелой болезнью, от которой ему, писателю, необходимо лечиться. И он лечился...

Михаил Зощенко
Михаил Зощенко

Популярность Михаила Зощенко была невероятной. По стране гуляло несколько самозванцев, выдававших себя за Зощенко на манер «детей лейтенанта Шмидта» и получавших от этого, как пишет Корней Чуковский в своих «Критических рассказах», изрядные выгоды:

«Один из «Зощенок» на волжском пароходе покорил сердце какой-то провинциальной певицы, которая через несколько месяцев предъявила свои претензии к Михаилу Михайловичу и долго преследовала его грозными письмами. Лишь после того, как Зощенко послал ей свою фотокарточку, она убедилась, что герой ее волжского романа — не он».

Однако самого Михаила Михайловича популярность вовсе не тешила. Он не поддавался ее дешевым соблазнам и предпочитал оставаться в тени.  

«Как-то, когда мы сидели с ним на скамейке в Сестрорецком курорте «на музыке», подошла к нему какая-то застенчивая милая женщина и стала выражать ему свои нежные читательские чувства. Зощенко не дослушал ее и сказал ей «по методу Гоголя и Репина»:

— Вы не первая совершаете эту ошибку. Должно быть, я действительно похож на писателя Зощенко. Но я не Зощенко, я — Бондаревич.

И, повернувшись ко мне, продолжал начатый разговор», - вспоминает К. Чуковский.  

Зощенко где-то в Крыму, на курорте, прожил целый месяц инкогнито, под прикрытием все той же фамилии «Бондаревич», спасаясь от докучливых поклонников обоего пола.

Смех как спасение от хандры  

Однажды Михаил Зощенко признался Чуковскому, что собственные юморески смешат его только в момент их сочинения. Вот как, к примеру, ночью, запершись в комнате, Зощенко писал для газеты очерк «Баня»:  

«Уже первые строчки, - рассказывает он, - смешат меня. Я смеюсь. Смеюсь все громче и громче. Наконец, хохочу так, что карандаш и блокнот падают из моих рук.

Снова пишу. И снова смех сотрясает мое тело.

От смеха я чувствую боль в животе.

В стену стучит сосед. Он бухгалтер. Ему завтра рано вставать. Я мешаю ему спать. Он сегодня стучит кулаком. Должно быть, я его разбудил.

Я кричу:

— Извините, Петр Алексеевич...
Снова берусь за блокнот. Снова смеюсь, уже уткнувшись в подушку. 

Через двадцать минут рассказ написан. Мне жаль, что так быстро я его написал.  

Я подхожу к письменному столу и переписываю рассказ ровным, красивым почерком. Переписывая, я продолжаю тихонько смеяться. А завтра, когда буду читать этот рассказ в редакции, я уже смеяться не буду. Буду хмуро и даже угрюмо читать». 

Зощенко на заседании литературной группы «Серапионовы братья»
Зощенко на заседании литературной группы «Серапионовы братья»

Чем смешнее для всех становились рассказы Михаила Зощенко, тем больше его жизнь тонула в хандре...

«Странно было видеть, что этой дивной способностью властно заставлять своих ближних смеяться наделен такой печальный человек, - пишет Корней Чуковский. - (…) он вспоминает, что стоило ему взять в руки перо, чтобы разработать какой-нибудь забавный сюжет, - и угнетавшие его мрачные чувства сменялись со странной внезапностью необузданно-бурным весельем».  

Михаил Зощенко всерьез считал, что он должен «вылечить себя от иронии, которую в нем пробуждает хандра». Ведь для читателя важно, чтобы у писателя были «здоровая ясность и цельность души, простота, добросердечие и радостное приятие мира». Вот Зощенко и воспитывал в себе жизнелюба и оптимиста.  

Корни болезни — в детстве  

«Когда, — писал Зощенко, — я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски. Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской…Уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения. Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу. Я был несчастен, не зная почему… Я хотел умереть, так как не видел иного исхода».

В той же автобиографии он сообщает, что, когда Горький впервые увидел его, он спросил с удивлением:

«- Что вы такой хмурый, мрачный? Почему?»

С таким же вопросом обратился к нему Маяковский:

«- Я думал, что вы будете острить, шутить, балагурить… а вы…

— Почему же я должен острить?

— Ну — юморист!.. Полагается… А вы…»

Когда «угрюмство» слишком донимало его, он уходил от семьи и ближайших друзей.

Как-то Корней Чуковский зашел к их общему знакомому фотографу в его ателье на Невском, и фотограф сказал ему таинственным шепотом, что у него в мансарде, тут, за перегородкой в соседней клетушке, скрывается Зощенко. 

«Вторую неделю не бреется… сам себе готовит еду… и чтобы ни одного человека! Сидит и молчит всю неделю».

Хандра действительно была проклятием всей жизни Михаила Зощенко.  

Вот другой пример «свирепой хандры» сатирика. Выписка из дневника Корнея Чуковского от 2 ноября 1929 года:

«Я сидел у себя в комнате и, скучая, томился над корректурными гранками. Вдруг телефонный звонок. Настойчивый голос Михаила Кольцова:

— Хотите посмеяться? Бросьте все и приезжайте ко мне в «Европейскую». Ручаюсь: нахохочетесь всласть.

Я бегу что есть духу в гостиницу — сквозь мокрые вихри метели, — и, чуть только вхожу к Михаилу Ефимовичу в большую теплую и светлую комнату, я чувствую уже на пороге, что сегодня мне и вправду обеспечена веселая жизнь: на диване и на креслах сидят первейшие юмористы страны — Михаил Зощенко, Илья Ильф и Евгений Петров.

И тут же Кольцов, их достойный собрат.

Он, как всегда, возбужден. Шагает на высоких каблучках по ковру от двери к окну и обратно. Присядет на минуту, отхлебнет из стакана и снова начинает шагать. (…) Шумно приветствует запоздавшего Леонида Утесова и, потирая руки (его излюбленный жест), приступает к организации «веселого вечера».

— Итак, мы начинаем! — говорит он, взглянув на часы. Но ничего не происходит. Все молчат.

Я раскрываю «Чукоккалу» (свой рукописный альбом-альманах), чтобы запечатлеть на ее страницах и сохранить для потомства шедевры искрометного юмора, которые сейчас будут, созданы здесь, в этой комнате.

Но записывать нечего: чем усерднее старается Кольцов расшевелить знаменитых юмористов и комиков, тем упорнее они хранят молчание. Жуют бутерброды, пьют чай и даже не глядят на Кольцова.

Я встречался с Ильфом и Петровым в Москве (Кольцов и познакомил меня с ними — как раз в период «Двенадцати стульев»). Там они каждую свободную минуту напропалую резвились, каламбурили, острили без удержу и однажды в Сокольниках стали, перебивая друг друга, выдумывать столько шутейных историй о некоем самовлюбленном самодуре, возглавлявшем один из лучших московских театров, что я, изнемогая от смеха, рухнул на молодую траву. (...)

А теперь они оба нахохлились над стаканами остывшего чая и сумрачно глядят на угрюмого Зощенко, который сидит в уголке и демонстративно молчит, как тот, кто, страдая зубами, дал себе заранее слово во что бы то ни стало не стонать и не хныкать, а дострадать до конца.

Он пришел на этот праздничный вечер такой нахмуренный, кладбищенски мрачный, что впечатлительные Ильф и Петров сразу как-то завяли и сникли. «Даже улыбнуться и то невозможно в присутствии такого страдальца».

Чтобы хоть чем-нибудь отвлечь Михаила Михайловича от его горестных мыслей, я кладу перед ним «Чукоккалу», которая нередко смешила его. Он даже позаимствовал из нее несколько строк для своего известного рассказа «Дрова». Но теперь он оцепенело глядит на нее, словно не понимая, откуда она взялась на столе. И только перед самым уходом набрасывает в ней грустную запись, которая начинается так:

«Был. Промолчал 4 часа…»

В записи чувствуется атмосфера «угрюмства» и вялой апатии (…) «Вечер смеха» оказался самым скучным и томительным вечером, какой я когда-либо проводил в своей жизни.

Присмиревшие, словно виноватые в чем-то, мы тихо ушли из гостиницы».  

От хандры и ипохондрии — к бодрому оптимизму  

Вот эту-то «злую болезнь» Зощенко и решил раньше всего победить. Или, по его выражению, «выкорчевать из своего организма», мобилизовав ради этого все свои душевные силы. Не только потому, что она причиняла ему столько мучений, а потому главным образом, что считал ее опасной и вредной для своего творчества, для своих будущих книг.

В эту пору он не раз уверял, что писатель обязан быть жизнелюбивым, духовно здоровым, братски расположенным к людям, что норма его мировоззрения — не ирония, не скепсис, но БОДРЫЙ И ГОРЯЧИЙ ОПТИМИЗМ. Иначе его писания будут клеветою на жизнь, искажением действительности.

«И каких только он не делал усилий, чтобы ПРИНУДИТЬ СЕБЯ К ЖИЗНЕЛЮБИЮ! - пишет Чуковский. - В те часы, когда его тянуло в уединение, он заставлял себя идти к веселящимся людям и с ними разделять их веселье. Когда ему хотелось тишины, он выбирал себе такое жилье, за стеною которого бесцеремонный сосед ежедневно целыми часами учился играть на трубе. (Он сам говорил мне об этом в 1933 году.)

Кадр из фильма «О, счастливчик!» («O Lucky Man!»). 1973 год. Режиссер Линдсей Андерсон. В главной роли Малькольм Макдауэлл.
Кадр из фильма «О, счастливчик!» («O Lucky Man!»). 1973 год. Режиссер Линдсей Андерсон. В главной роли Малькольм Макдауэлл.
Кадр из фильма «О, счастливчик!» («O Lucky Man!»). 1973 год. Режиссер Линдсей Андерсон. В главной роли Малькольм Макдауэлл.
Кадр из фильма «О, счастливчик!» («O Lucky Man!»). 1973 год. Режиссер Линдсей Андерсон. В главной роли Малькольм Макдауэлл.
Кадр из фильма «О, счастливчик!» («O Lucky Man!»). 1973 год. Режиссер Линдсей Андерсон. В главной роли Малькольм Макдауэлл.
Кадр из фильма «О, счастливчик!» («O Lucky Man!»). 1973 год. Режиссер Линдсей Андерсон. В главной роли Малькольм Макдауэлл.

В основе всех этих поступков лежала уверенность, что человек есть хозяин своей судьбы, своей жизни и смерти, что стоит ему захотеть, и он преодолеет любую беду. Нужно только, чтобы человек произвел «капитальный ремонт» своей личности, — организовал «собственными руками» свое физическое и душевное здоровье.

С восхищением говорил он о Канте, который «силой разума и воли» прекращал свои тяжелые недуги; а также о Пастере, которому удалось — опять-таки громадным напряжением воли — возвратить себе не только здоровье, но и молодость. Нужно не поддаваться болезни и, следуя примеру мудрецов, преодолевать те безрадостные вкусы и склонности, которые диктуются человеку болезнью. В эти годы он производил впечатление одержимого: ни о чем другом не мог говорить».  

Как-то в Сестрорецке Корней Чуковский зашел за Зощенко для их обычной прогулки и увидел, что вся его рабочая комната буквально завалена книгами, чего прежде никогда не бывало. И книги были специальные: биология, психология, гипнотизм, фрейдизм. Всю дорогу Зощенко говорил исключительно на медицинские темы...

В последний раз Чуковский видел Михаила Зощенко в апреле 1958 года:

«Он приехал ко мне в Переделкино, совершенно разрушенный, с потухшими глазами, с остановившимся взором. Говорил медленно, тусклым голосом, с долгими паузами, и жутко было смотреть на него, когда он — у самого края могилы — пытался из учтивости казаться живым, задавал вопросы, улыбался.

Я попробовал заговорить с ним о его сочинениях. (…) Он только рукою махнул.

— Мои сочинения? — сказал он медлительным и ровным своим голосом. — Какие мои сочинения? Их уже не знает никто. Я уже сам забываю свои сочинения…

И перевел разговор на другое.

Я познакомил его с одним молодым литератором.

Он печально посмотрел на юнца и сказал, цитируя себя самого:

— Литература – производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил.

Через три месяца его не стало».

Использовано:

Корней Чуковский, собрание сочинений в 2 томах, том 2 «Критические рассказы», Москва, издательство «Правда», 1990

М.М. Зощенко. Перед восходом солнца. - «Октябрь», 1943, № 6-7.  

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded